— Пей! Ты, наверное, хочешь пить?

Дрэм приник губами к горлышку. Пахта была жидкая, вкусная, прохладная, и он пил с жадностью.

Напившись, он обтер рукой рот и тотчас пожалел об этом, так как рука пропахла жиром.

Торопливо, сбиваясь на каждом слове, Блай рассказывала ему о домашних новостях: Драстик часто теперь ходит на охоту, дед еще больше кашляет; недавно появились новые щенки; у матери, в ее фруктовом саду, привился дичок, а рыжая кобыла вот-вот разродится…

Кончив, она замолкла, уставившись на кувшин, а затем сказала едва слышно:

— Я могла бы иногда приходить и рассказывать тебе о доме, если ты, конечно, не против.

— Я завтра снова уйду на Большую Меловую. Это очень далеко, — ответил Дрэм поспешно. И вдруг, неожиданно для себя, добавил: — Знаешь, Блай, там, на Большой Меловой, очень одиноко.

Блай продолжала смотреть на кувшин.

— Я могла бы иногда приходить, — повторила она. — Мне безразлично, сколько идти. Зато тебе будет, может быть, не так одиноко.

Дрэм посмотрел на нее, и на лбу между бровями у него появилась морщинка. Видно было, что он озадачен.

— Зачем это тебе? Идти в такую даль из-за меня?

Блай подняла голову, и ее узенькое личико дернулось, как от судороги.

— Ты же тогда, много лет назад, пошел за мной, когда приходил тот человек и все дети смеялись. Ты пошел, потому что, как ты сказал, я выросла у твоего очага. Ну, а если я выросла у твоего очага, значит, ты вырос у моего, — разве не так?!

Оба замолчали и не слышали, что тишина наполнена гомоном людских голосов и шумом идущей вокруг стрижки. Дрэм все еще был в недоумении не столько от слов Блай, сколько от какого-то странного, непривычного ощущения. Он, казалось, впервые смотрит на Блай, впервые видит ее. Он заметил в ее темных кудрях букетик белых цветов бузины — девушки часто прикалывали цветы к поясу или вплетали в волосы, но он никогда не видел, чтобы это делала Блай, которая была всегда не такая, как другие девушки. А может быть, он просто не замечал? Где-то глубоко внутри проснулось чувство товарищества, поначалу слабое, но постепенно оно раскрывалось, как раскрываются лепестки у цветка. И вместе с этим новым чувством, вместе с неожиданным сознанием, что она, Блай, существует, впервые в жизни пришла робость.

— Блай, — начал он неуверенно, — ты знаешь, я хотел…

Радостное блеяние вернуло его к реальности — овца, которую он должен был отвести к стригалям, ушла совсем в другую сторону. Как он мог забыть?! Какой он дурак! Овца за это время успела пробежать порядочное расстояние и теперь паслась среди стриженых овец, которых отпустили стригали. Кто-то из пастухов окликнул его, указывая на овцу, как будто он сам не видел. Он бросился за ней со всех ног, но овца, завидев его, помчалась с громким блеянием прочь, как от мясника, — спутанная длинная шерсть взлетала на бегу над тонкими ногами. Он сразу же поймал ее, но, когда он попытался ухватить покрепче, она, издав дикий вопль, задергалась и проскочила у него между ног. Он не удержался и упал. У загонов раздался смех. Когда он встал и снова пустился вдогонку за овцой, он чувствовал себя всеобщим посмешищем, да к тому же еще с сухой рукой. Он стиснул зубы и схватил овцу, намотав на руку шерсть около загривка, затем злобно ударив ее коленкой в бок, повернул к себе с такой зверской яростью, что та едва устояла на ногах. На этот раз овца взвизгнула от боли и страха. Мимо пробегал Эрп с горшочком золы, которой посыпали ранки у овец после стрижки. Как всегда, избегая глядеть прямо в глаза, он бросил на ходу:

— Хорош пастух, у которого нет терпения. Помимо всего прочего, это просто глупость — овца тебе это попомнит, и ты не оберешься с ней хлопот…

Дрэм стерпел бы замечание, сделай его кто-нибудь постарше, но не Эрп, почти его ровесник Эрп даже не был стригалем, просто мальчишка на побегушках у стригалей, разносчик золы…

— Мне, конечно, было бы легче, родись я таким, как ты, только и годным на то, чтобы пасти овец. Гад ты ползучий, вот ты кто. Все бы тебе вынюхивать из-за кустов… — крикнул Дрэм в запальчивости, но, перехватив взгляд Долая, вдруг осекся. Старик стоял у нижнего загона, опершись на копье. Что-то в этом испещренном морщинами старческом лице заставило Дрэма умолкнуть, так и не докончив фразы. Он до боли стиснул зубы, так, что кровь прилила к вискам. Он погнал овцу вниз к стригалям, затем вернулся за второй. Долай все еще стоял у нижнего загона, опираясь на копье.

— Напрасно ты вышел из себя и набросился на Эрпа, будто он еще одна непослушная овца, — сказал старик. — Это неразумно.

Дрэм стоял перед ним, грудь его тяжело вздымалась.

— Я забыл, что Пастуший народ мне теперь ровня. Все никак не привыкну. Со временем, быть может, усвою.

Но Долай и не думал обижаться. Дрэма это всегда злило. Темноликих невозможно оскорбить, они как бы вне оскорбления.

— Дело здесь не в равенстве, — сказал Долай. — Но если уж ты пришел к нам, то судим ты будешь по нашим законам. Ханно, Флэн, я, все мы старше тебя и мудрее. И даже Эрп лучше тебя знает, как обращаться с овцами. Поэтому ты среди нас меньшой Ну, а теперь иди, отгони овцу вниз, не заставляй стригаля ждать.

Дрэм отвел овцу, за ней вторую, третью. Он работал без отдыха, злой и несчастный. И когда, наконец, остановился утереть пот с лица и убрать со лба прилипшую прядь густых рыжих волос, он снова обнаружил возле себя Блай с кувшином в руках. Он так грубо обрушился на нее, что она отпрянула, как от удара.

— Кто просит тебя ходить за мной с твоей пахтой, когда я не хочу пить? И нечего приходить ко мне на летнее пастбище. Обойдусь без вестей о доме, так даже лучше. Нет у меня дома! Ваш очаг теперь не мой дом!

Блай была белее полотна, маленькая мошка, серовато-белая, как и пахта в ее кувшине. Она стояла и смотрела на него в упор, он уже когда-то видел, как она так стояла и точно так смотрела, но на кого — он не мог вспомнить, не помнил, где это было, что, впрочем, сейчас не имело значения. С каким-то злым удовлетворением он отметил, что цветы бузины у нее в волосах обмякли и пожухли.

Вобрав голову в плечи, он поплелся за очередной овцой, оставив Блай стоять с ее пахтой.

Лето брало свое. Внизу у подножия холмов собрали цветы дикого чеснока и теперь их сушили повсюду на деревенских крышах. Затем настала пора убирать лен, а вскоре созрел и ячмень — он стоял золотистый и высокий и шуршал, когда ветер задувал в полях вокруг деревни и в крошечных, прячущихся среди овечьих загонов клочках земли на холмистых пастбищах, принадлежавших детям Тах-Ну, знавшим секрет, как выращивать ячмень, еще до прихода Золотоволосых. Но здесь, на Большой Меловой, время остановилось и трудно было представить, что внизу идет какая-то жизнь. Дерн высох и порыжел, и в полдень тени пастухов и овец становились короткими, а потом снова удлинялись — это были все перемены, не считая того, что бузина, посаженная по углам загородок специально для того, чтобы делать из нее целебные снадобья, сбросила свои кремовые лепестки и на их месте кое-где уже чернели гроздья ягод, которые так любят клевать птицы.

На душе Дрэма было по-прежнему безрадостно, но постепенно он начал свыкаться со своим положением, как свыкаются со старой раной и перестают замечать ее, хотя боль никуда не уходит, как никуда не уходит слабость, порожденная этой болью.

Пришел сбор урожая, и высоко в горах, на холмистых, поросших дерном кусочках земли, где стояло какое-то подобие деревни, темнолицые дети Тах-Ну устраивали свой колдовской праздник, не имеющий ничего общего с праздником урожая Золотого народа в деревне на нижних склонах. Колдовским был стук стоящих на земле барабанов из овечьей кожи, по которым били открытой ладонью, и каждый год кто-нибудь из молодых людей исполнял танец Ячменного Царя для того, чтобы испросить хороший урожай на следующий год. Он танцевал, пока не падал на землю, дергаясь, будто в конвульсиях.

— Когда-то мы убивали Ячменного Царя каждый год, чтобы был хороший урожай, но теперь у Темнолицего народа не хватает молодых людей и мы теперь убиваем только через каждые семь урожаев, — сказал Дрэму Долай, когда окончилась церемония. — И урожаи поэтому нынче не те, совсем не те.